Надежда Кондакова
Nov. 18th, 2016 06:49 pm***
Ты говоришь — совок.
А я твержу — лопата,
и мерзлая земля, и тачка, и кайло…
И матушка моя — ни в чем не виновата,
и твой отец-троцкист — не мировое зло.
Теперь мне жалко всех —
и сытых, и голодных,
и правых, и неправых, потому
что сдохли все в борениях бесплодных
и погрузились в паморок и тьму.
Двадцатый век — надежды не оставил.
А двадцать первый кружится в башке,
как мелкий бес, ведет бои без правил
и говорит на лживом языке.
«Распад» или «развал» —
из глуби филологий,
из памяти людской, беспамятства и тьмы
проступит не стигмат, а только смысл убогий
тщеславий и торжеств,
что заказали мы.
…Как внучка кулака и ты, как сын троцкиста,
присядем на крыльце тихонечко, рядком,
помирим наконец — огонь идеалиста
и русский задний ум (с хохляцким говорком).
Нам родина дана
одна — страдать и плакать.
Как Тютчев завещал.
Как Фет приговорил.
Она внутри — орех,
она снаружи — мякоть.
И горе у нее: «Там человек сгорел».
***
Мало просила и мало молилась.
Много хотела.
Вот и досталось анчутке на милость
грешное тело.
Вот он и носит, по свету кружа,
падшую душу.
Вот и ступаю на жало ножа,
даже не трушу.
Ладно б, за все отвечала одна,
спрятав за спину,
уберегая от страшного сна
малого сына.
Мелкие флирты, романы, стихи
и разговоры,
мертвого мужа большие грехи,
мелкие ссоры.
Эти поэты — всегда в неглиже,
напрочь раздеты!
Вырастет сын и найдет в кураже
те же ответы.
Что теперь окрик, зачем теперь крик —
некуда деться…
Перебелить бы навек черновик —
все, кроме детства.
***
Из боли ничего не выудишь —
ни полстранички, ни полстрочки,
и только душу свою вынудишь
просить у Господа отсрочки,
чтобы еще чуток помаяться,
чтоб всех успеть простить — обидевших,
покуда горе занимается
пожарищем для слабовидящих.
И вот тогда над Иудейскою
пустыней, как бы неподвижною,
твоя душа оставит детское,
измеряное все и книжное,
чтоб ты, не умудряясь опытом,
ведомый посохом незрячим,
услышал сказанное шепотом,
как по камням прошел горячим.
Ты говоришь — совок.
А я твержу — лопата,
и мерзлая земля, и тачка, и кайло…
И матушка моя — ни в чем не виновата,
и твой отец-троцкист — не мировое зло.
Теперь мне жалко всех —
и сытых, и голодных,
и правых, и неправых, потому
что сдохли все в борениях бесплодных
и погрузились в паморок и тьму.
Двадцатый век — надежды не оставил.
А двадцать первый кружится в башке,
как мелкий бес, ведет бои без правил
и говорит на лживом языке.
«Распад» или «развал» —
из глуби филологий,
из памяти людской, беспамятства и тьмы
проступит не стигмат, а только смысл убогий
тщеславий и торжеств,
что заказали мы.
…Как внучка кулака и ты, как сын троцкиста,
присядем на крыльце тихонечко, рядком,
помирим наконец — огонь идеалиста
и русский задний ум (с хохляцким говорком).
Нам родина дана
одна — страдать и плакать.
Как Тютчев завещал.
Как Фет приговорил.
Она внутри — орех,
она снаружи — мякоть.
И горе у нее: «Там человек сгорел».
***
Мало просила и мало молилась.
Много хотела.
Вот и досталось анчутке на милость
грешное тело.
Вот он и носит, по свету кружа,
падшую душу.
Вот и ступаю на жало ножа,
даже не трушу.
Ладно б, за все отвечала одна,
спрятав за спину,
уберегая от страшного сна
малого сына.
Мелкие флирты, романы, стихи
и разговоры,
мертвого мужа большие грехи,
мелкие ссоры.
Эти поэты — всегда в неглиже,
напрочь раздеты!
Вырастет сын и найдет в кураже
те же ответы.
Что теперь окрик, зачем теперь крик —
некуда деться…
Перебелить бы навек черновик —
все, кроме детства.
***
Из боли ничего не выудишь —
ни полстранички, ни полстрочки,
и только душу свою вынудишь
просить у Господа отсрочки,
чтобы еще чуток помаяться,
чтоб всех успеть простить — обидевших,
покуда горе занимается
пожарищем для слабовидящих.
И вот тогда над Иудейскою
пустыней, как бы неподвижною,
твоя душа оставит детское,
измеряное все и книжное,
чтоб ты, не умудряясь опытом,
ведомый посохом незрячим,
услышал сказанное шепотом,
как по камням прошел горячим.